Попросить маму, которая, по идее, должна бы мне помогать, – вообще не вариант. Я звонила ей вчера вечером, но так и не узнала, сможет ли она взять Люси, поскольку до этого разговор так и не дошел. Она заявила, что я должна хотеть присматривать за собственной дочерью во время каникул.
– Должна? – спросила я. – Ну а я не хочу. Я не могу в течение двух недель не вспоминать о себе. Тогда уж проще запереться на две недели в подвале, связать себе руки и всунуть кляп.
Мне просто необходимо иногда говорить что-нибудь в этом роде, «лаять, а не кусать», ведь это единственный оставшийся у меня способ почувствовать себя свободной и сильной. Мама должна бы радоваться, что я борюсь с депрессией юмором, вербально. Все эти ужасные слова я произношу, чтобы сохранить рассудок. Если бы хоть раз мама сказала: «Бедняжка, две недели с ребенком, кошмар какой», я бы не чувствовала себя такой отвергнутой. Или вот еще более разумный ответ: «Тебе надо начать думать о себе – почему бы не отправить Люси в интернат?» Я никогда этого не сделаю, Боб свидетель. Мне нравится видеть Люси каждый день, просто не нравится целыми днями смотреть только на нее. Само предложение отправить ее в интернат расшевелило бы мой материнский инстинкт, которому (кто угодно с каплей сообразительности уже допер бы) не помешала бы небольшая встряска.
К несчастью, «обратная психология» маме недоступна. Она заплакала и сказала:
– Я не понимаю, зачем ты завела ребенка. Разве ты не знала, что тебя ждет? Не знала, что это тяжелая работа?
Я ответила, что понятия не имела, на что похоже материнство, поскольку никогда раньше не пробовала. И, напомнила я ей, она лгала мне. Всю мою беременность она твердила, что материнство – тяжкий, но не тягостный труд, потому что ты любишь своего ребенка.
– Полная чушь, – продолжала я. – Да, ты любишь своего ребенка, но легче от этого не становится. Если любишь кого-то, это ведь не значит, что ты хочешь пожертвовать собственной свободой. Даже если очень кого-то любишь, с чего радоваться тому, что твоя жизнь становится хуже, откуда ни посмотри?
– Твоя жизнь не стала хуже, – возразила мама. – У тебя прекрасная, просто чудесная дочь.
– Это ее жизнь. Жизнь Люси, а не моя. – Тут я вспомнила статью, которую читала вчера в поезде, и добавила: – Это настоящий «заговор молчания». Никто не рассказывает будущим матерям, что их ждет на самом деле.
– Заговор молчания! – взвыла мама. – Ты только и делаешь, что ноешь, как ужасна твоя жизнь, с тех пор, как родилась Люси. Хотела бы я, чтобы существовал «заговор молчания»! Мне было бы гораздо легче.
Я бросила трубку. Жаждет молчания, пусть его и получит. Конечно, я с легкостью могла победить в споре, просто заметив, что я настолько эгоистична и так забочусь о себе, потому что с самого моего рождения мамочка носилась со мной как с писаной торбой. Она даже не намекнула ни разу, что у нее и своя жизнь есть, что она существует не только ради обслуживания меня.
В маминых глазах я была маленькой богиней. Любой мой каприз немедленно удовлетворяли. Меня никогда не наказывали: достаточно было просто сказать «извините» – и меня тотчас прощали, да еще и поощряли за каждое извинение. А вот Люси наверняка будет куда внимательней относиться к другим людям, потому что она с самого детства усвоила, что она не пуп Земли.
Наши с мамой отношения так и не пришли в норму после скандала с «Вечным сном». На Рождество после рождения Люси Марк уехал на конференцию. Мама приехала к нам. Она привезла мне небольшой сувенир – кружку с изображением обложки «Вечного сна» Раймонда Чандлера. Я распаковала ее рождественским утром, после четырех бессонных ночей подряд, четырех дней шатания по дому как оживший труп, с Люси на плече; я укачивала ее, чтобы хоть немного поспать самой.
– «Вечный сон»? – рявкнула я на маму. Сперва я даже не поверила, что она может быть так жестока. – По-твоему, это смешно?
Она изобразила невинность:
– Что ты имеешь в виду, дорогая?
Я потеряла контроль над собой, начала орать:
– Вечный сон! Вечный, мать твою, сон? Да я за два гребаных месяца ни разу не спала больше часа подряд!
Чашку я швырнула в камин, она разлетелась на куски. Мама расплакалась, принялась клясться, что она это не специально. Наверное, так оно и было. Она не злая, просто глупая – слишком практичная, чтобы быть чувствительной.
Я не могла не заметить, что, несмотря на все свои речи, мама не перезвонила и не предложила помочь, как сделали бы многие чрезмерно чадолюбивые бабушки на ее месте. Я все больше убеждаюсь, что она так сильно волнуется из-за Люси только потому, что так мало помощи готова предложить.
Это не из-за меня, – сказал Марк Бретерик. – Как бы вы ни притворялись, мы оба это знаем. Вы знаете, что ваши люди делают с землей, выкопанной в моем саду. – Он указал через окно гостиной на команды полицейских в спецовках.
Сэм Комботекра, гораздо более тихий и серьезный, чем обычно, стоял рядом с ними, ссутулившись и сунув руки в карманы. Саймон не сомневался: Сэм надеется, что они ничего не найдут. Комботекра ненавидел переживания, что сопровождают преступления; ненавидел неловкость, неизбежную при аресте, когда, глядя человеку в глаза, должен объявить ему, что он совершил нечто ужасное. Особенно бывает не по себе, если раньше ты относился к этому человеку совершенно по-другому.
Сам виноват. Лез бы поменьше со своим «Марк, мы понимаем, как вам тяжело», и ни хрена бы они сегодня не нашли.
– Наши люди постараются свести ущерб к минимуму, – заверил Саймон.
– Я не о том. Знаете, в этом есть что-то аллегорическое. Вроде бы вы пытаетесь что-то раскопать, хотя на самом деле все равно наоборот – закапываете собственные неудачи. Вот зачем вы устроили этот бедлам! – Бретерик все-таки сменил покрытую пятнами пота голубую рубашку, которую носил много дней, на чистую, горчичного цвета, с золотыми запонками.